ПАРИЧИ
СПРАВОЧНО - ИНФОРМАЦИОННЫЙ ПОРТАЛ Г.П. ПАРИЧИ

Гостевая книга

19 01 2019::К.Б.Стрельбицкий для Асыл Айтбаевой
Уважаемая коллега! Приглашаю Вас и Ваших товарищей по...
14 01 2019::Валентина Петрова для Асыл Айтбаевой.
Добрый день, Асыл. По вашему родственнику имею ...

Холокост / Рассказ

К алфавитному списку >>

Рассказ

https://docviewer.yandex.ru/?uid=1130000014350385&url=ya-mail%3A%2F%2F159596311794955715%2F1.2&name=%D0%94%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%A0%D1%83%D0%B1%D0%B8%D0%BD%D0%B0%20%D0%90%D0%B4%D0%B0%D0%BC%20%D0%B8%20%D0%9C%D0%B8%D1%80%D1%8C%D1%8F%D0%BC.doc&c=57bc106d8c67

Дина Рубина


Адам и Мирьям.
Земную жизнь пройдя до половины… да что там! – давно перевалив эту умозрительную вершину, я научилась водить автомобиль.
Сдала экзамен на права и еще месяца три по здешним законам ездила «с сопровождением», то есть с собственным мужем, человеком педантичным и обстоятельным, с брезгливой гримасой наблюдавшим за моей суетливостью новичка. Черт-те что я вытворяла первое время, то и дело вскипая, бросая руль, наваливаясь на него в испуге.
Но в некий прекрасный день – промозглое и омерзительное февральское утро – я наконец оказалась одна в этом домике на колесах, в этом батискафе с рулем, в этом сухопутном корабле, где вдруг ощутила себя полновластным капитаном собственной жизни…
Нет, все это не передает… не может описать чувство упоительной… aга, уже ближе… дело в том, что я вдруг вспомнила подростковую украденную свободу, какая овладевала мной, если вместо уроков я сбегала в зоопарк, или садилась в пригородную электричку и, выйдя на станции Чирчик, шлялась до вечера по окрестным полям и бахчам совершенно одна. Вот нечто такое испытала я, когда впервые оказалась одна за рулем, со всех сторон укрытая панцирем машины, всевластно свободная в направлении движения и мыслей…
Шел сильный дождь. Иерусалимский камень, которым облицованы дома и замощены тротуары, в солнечные дни впитывает воздушный жар, а к вечеру отдает его, излучая сахарное свечение, поэтому город приподнимается и дышит, как грудь спокойно спящего на рассвете…
Но этот же камень в зимние темные дни непроницаемо тверд и угрюм. Резкий ветер гонит вдоль тротуаров бытовой мусор окрестной жизни, повсюду валяются вороньи тушки сломанных зонтов, бессильных против горного ветра, и тускло отсвечивают на головах обитателей религиозных кварталов мокрые полиэтиленовые мешки, в которые они оборачивают свои недешевые шляпы.
Я запустила «дворники», и когда с монотонным шарканьем они смахнули с лобового стекла водяную пелену, успокаивая и даря вольным одиночеством, столь мною любимым, я ощутила полную отгороженность от мира и – свободу, юную украденную свободу…
Я сразу успокоилась и поняла, что со временем буду уверенно и элегантно водить эту колымагу.
Почему бы не податься куда-нибудь… – думала я, медленно отъезжая от центральной автобусной станции, к которой только что подвезла дочь. – Скажем, поехать к Васо и Манане, похлебать грибного супчику… Да, вот именно, и очень кстати: горячего грибного супу!
Перестраиваясь с правой полосы в левую, чтобы развернуться на светофоре, краем глаза сквозь запотевшее боковое стекло я заметила пожилую даму на тротуаре. Она пыталась открыть зонт, который явно заклинило. Дождь свободно заливал ее синее пальто, почти уже черное от воды, шляпка тирольского фасона уныло сбилась набок…
Я развернулась и подкатила к ней, «подрезав» при этом белую «хонду», возопившую вслед резким протяжным гудком.
– Садитесь! Дама наклонилась к открытой дверце, вгляделась в меня.
Вот теперь стало видно, что она уже стара, пожалуй, к восьмидесяти, – издалека ее молодила худощавая и довольно прямая фигура в модном пальто, а также эта ухарская шляпка; но вблизи глубокие морщины откровенно являли возраст. Глаза, впрочем, смотрели цепко и даже насмешливо под высоко наведенными бровями. Вообще вблизи она не казалась такой беспомощной. И чего я всегда лезу, куда меня не просят…
– Но… куда вы едете?
– Неважно, я подвезу вас.
– Мне неловко, – сказала она. – Я вся мокрая…
– Да садитесь же, черт возьми, этой рухляди ничего уже не повредит.
Она кивнула и устроилась на заднем сиденье.
Мы поехали. Со всех сторон мне сигналили нервные местные автомобилисты. Я кого-то подсекала, внезапно перестраивалась перед светофором, обнаружив, что еду не по той полосе… Мне сейчас явно не хватало моего «сопровождения» справа с его раздраженными окликами: «Ну куда ж ты-и-и?!», и «А ну-ка сбавь!», и «Красный, красный, сто-о-о-п!»… Да и ливень в Иерусалиме означает не то чтобы катастрофу, но все же явное дорожное напряжение. Горки у нас, крутые повороты, узкие улицы… а тут еще я, балда стоеросовая, неумелая и наглая…
– Так куда вам все-таки? – Я взглянула в зеркало заднего обзора. Старая дама глядела в окно с детской заинтересованностью, будто ей было абсолютно все равно, куда ее везут, лишь бы ехать.
– Мне все равно, – тут же и подтвердила она мое впечатление. – А у вас русский акцент. Вы из России?
– Да… Но все же я не могу бесконечно кружить по улицам! Я сегодня впервые за рулем одна.
– Я вижу. – Она перешла на русский. – Вы ужасно водите, но очень отважно… Не знаю, наверное, мне надо вернуться в отель, ничего другого не остается. Это недалеко, на площади Сиона…
У нее тоже был небольшой акцент, я не могла понять, какой – похоже, американский.
– Но вы для чего-то же выехали в город?
– Да… но встреча сорвалась… Меня должен был забрать отсюда в Реховот сын моего мужа… Он хотел показать мне его могилу…
Я чуть не клюнула и без того помятую «шкоду», резко надавив на тормоз.
– Могилу… чью могилу? – И опять взглянула на нее в зеркало. Все то же отрешенное лицо старухи и тот же при этом молодо-цепкий взгляд в окно.
– Мужа моего… Повисла пауза. Ну что ж, возраст у нее почтенный…
Всяко может произойти с памятью…
– А вы… вы что, забыли, где он похоронен? – осторожно спросила я.
– Я никогда не была на его могиле, – сказала она просто. – Ну и, выходит, не суждено… Завтра уезжать… Неважно, все это неинтересно… – Она досадливо поморщилась. – Но мне сегодня абсолютно нечего делать.
Дали зеленый… поехали… Странная старуха, подумалось мне. Явно заговаривается… Хотя ей не шло это слово – старуха. Все-таки она оставалась именно дамой, старой элегантной дамой…
Между тем я приняла некое решение:
– Вы завтракали?
– Я не ем так рано…
– Но сейчас уже двенадцать. Послушайте… День у вас насмарку, вы промокли, зонтик явно сломан, в отеле скучно… А у Мананы и Васо подают отличный грибной супец в глиняном горшке.
Мы находились уже в пяти минутах ходьбы от харчевни, следовало куда-нибудь приткнуться. Я только начала осваивать эту смешную привязанность к своей машине, которую невозможно бросить абы где… И вдруг увидела отличное место для парковки! Это дождь сделал мне подарок. Отыскать среди дня в центре Иерусалима клочок асфальта с муниципальным прожорливым счетчиком – нужна невероятная везучесть.
Я алчно устремилась к добыче, сигналя впрок и распугивая всех вокруг, дабы никто не покусился… Сосредоточилась и стала совершать выученные на уроках вождения эти хитроумные штуки с реверсом. Переключала, крутила руль на полоборота… потом на полный оборот в другую сторону… Ничего не выходило! Машина вкатывалась задом в тесноватое пространство и в ровном ряду автомобилей вставала, как кривой зуб в челюсти. Я выезжала вновь, загоняла ее носом к тротуару, и тогда на дорогу высовывалась ее пухлая задница, словно ожидая и даже упрашивая, чтобы кто-то поблагородней дал ей хорошего пенделя.
– Хотите, я? – предложила вдруг моя пассажирка. Она с любопытством следила за этими беспомощными выкрутасами.
– Давайте! Я вышла, она пересела на водительское место, и – как во сне, я не поверила своим глазам! – тремя поворотами руля, совершенными одной рукой, вернее, одной ладонью, вогнала машину точнехонько в тесное гнездо между серой «даятсу-апплауз» и синим «фордом».
– Черт побери! – ахнула я, забирая ключ. – Вот это да. Сколько же лет вы за рулем?
Она засмеялась, поднимая воротник пальто:
– Совсем немножко. Сорок пять…
Я раскрыла над нами зонт и взяла ее под руку; мы тесно прижались, набычились против хлеставших струй, и за три минуты – по мокрым плитам тротуара, через знакомую подворотню и цепочку проходных дворов, то поднимаясь, то спускаясь на несколько ступеней, – добрались до нужного переулка. Мне даже не пришлось сбавить шага – старая дама довольно легко поспешала на немаленьких каблуках, излишних, на мой взгляд, в этой гористой местности.
Я опасалась, что мои грузины еще отсыпаются после какого-нибудь вчерашнего пиршества, но железная калитка во двор была отворена.
– Сюда… – Пропустила ее вперед. Придерживая на затылке свою легкомысленную шляпку, она задрала голову и стала рассматривать типично иерусалимский дворик, мощеный ноздреватыми плитами все того же местного камня. От калитки до двери в полуподвал арками шли над головой металлические перекрытия, оплетенные черными от дождя виноградными сухожилиями. На одной из ветвей скукожилась забытая гроздь, какую у нас в Ташкенте называли «заизюмленной».
Весь этот старый двухэтажный дом, настоящий иерусалимский дом мощной каменной кладки, с арочными сводами притолок и тяжелыми деревянными дверьми, с огромной плоской крышей – летними вечерами живой и заполненной до отказа, – Васо и Манана уже много лет снимали под ресторан.
На террасу второго этажа винтом взлетала наружная лестница.
– Нет-нет, вот сюда… вниз… осторожней, тут ступени… Дверь в полуподвал была приотворена, и оттуда тихо звучала традиционная трехголосная «а капелла», грузинский мужской хорал, прекрасней которого я мало что знаю на свете.
Внутри было безлюдно и полутемно – видать, только что открылись; тусклыми желтыми полукружьями светились бра на каменных стенах, завешанных коврами, бурдюками, постерами с вывесок Пиросмани; на глубоком метровом подоконнике узкогорлой шеренгой вытянулись кувшины с грузинским вином… Не очень большая комната – шесть столов, покрытых сельскими дерюжками. Стиль – грузинский духан.
– О, здесь очень мило… – сказала дама, расстегивая пальто. И опять удивила меня – под пальто на ней оказался молодежный свитерок на молнии, из тех, дешевых, которые в этом году расхватывали подростки. Моя дочь тоже купила два таких и носила их попеременно, не снимая.
Кроме того, она оказалась худа, но не старушечьей костлявой худобой, а просто худощава и длиннонога. Брюки – на бедрах – тоже явно куплены были в том же магазине молодежной моды.
Я отвела глаза и весело подумала, что оригинальная бабулька своим неожиданным прикидом уже отработала суп, которым я собралась ее угостить.
Я была здесь своей, в том смысле, что частенько приходила сюда с гостями – друзьями, знакомыми, заглядывала с мужем или одна, если надо было перекантоваться час-другой между встречами; перепробовала все чудеса их скатерти-самобранки, но предпочитала несколько блюд, всегда отменных.
Манана готовила сама, никому не доверяла.
Из коридора шесть узких и крутых ступеней вели в кухню, где было, наоборот, очень светло, уже что-то гремело, звякало, скворчало и раздавались голоса… Я поднялась туда и увидела Манану и одну из официанток, Ольгу, по-утреннему замедленную… Манана, крашеная блондинка, большая и плавная, как почти все массивные люди, источала неторопливую благость и добросердечие; она курила, сидя у полукруглого окна, закинув ногу на ногу. Под мощными лампами дневного света ее голые колени светились двумя ослепительными белыми шарами… При виде меня Манана улыбнулась и широко повела рукой с сигаретой, то ли здороваясь, то ли благословляя, то ли приглашая в дом… Ольга же – на мое «…внизу и с гостьей!» – сразу принялась заваривать ягодный чай, мой любимый, который заказываю обычно еще до всяких блюд.
Пока я отсутствовала, моя попутчица сняла и шляпку, и оказалась с короткой мальчишеской стрижкой, вернее, абсолютно седым ежиком. Спускаясь по ступеням, я увидела этот серебристый хрупкий затылок и только мгновение спустя поняла, что он принадлежит моей старой даме.
Она сидела за столом спиной к ступеням и боком к единственному окну, выходящему во дворик вровень с землей, от чего за стеклом иногда возникала трехцветная кошка, полудомашняя. Летом, случалось, эта наглая животина впрыгивала через окно прямо на стол. Обстановка здесь была самая свойская…
По углам в каменных нишах под сводчатым беленым потолком были спрятаны динамики. И после короткой паузы над нашими головами зазвучала «Шен хар венахи», как всегда – волной глубокой и благодатной грусти. Два верхних солирующих голоса выплетали прихотливый орнамент на фоне протяжного баса, что тесными шажками полутонов переступал вверх и вниз по ступеням мелодии…
– Меня зовут Мирьям, – сказала дама. Я тоже назвалась.
– Хотите, расскажу о районе, где мы находимся? – предложила я. – Он называется Нахалат-Шивъа, это один из самых старых…
– Не надо, – остановила меня Мирьям и улыбнулась. – Я прожила в Иерусалиме изрядную часть жизни и с этим районом знакома… Знаете, что раньше было в этом подвале? Здесь много лет сидел Пабло, старик из Уругвая… Чинил и настраивал музыкальные инструменты… Конечно, он давно умер. Но мне приятно, что эти старые камни до сих пор слушают музыку… Григорианский хорал, да?
– Нет… – сказала я. – Это грузинское хоровое пение, «Шен хар венахи», знаменитая старинная песня…
– Вы хорошо знаете грузинскую музыку?
– Нет, просто один из этих голосов… высокий такой, слышите, он как бы оплетает полутонами мелодию второго тенора… это голос Васила, хозяина заведения… Он до приезда в Иерусалим пел в фольклорном ансамбле… А я столько супов здесь выхлебала, что научилась слышать голос Васо отдельно ото всех.
– И о чем же он поет?
– Это на старогрузинском… Мне Васо переводил… постараюсь вспомнить… Ну, если приблизительно… скажем, так:
«Ты – виноградник, что вновь расцвел,
юный, добрый, прекрасный, посажен в Эдеме —
благоуханный плод, взращенный в раю…» —
что-то в этом роде…
– Красиво… – задумчиво проговорила она. – Как? Благоуханный плод? Взращенный в раю?.. В раю… Красиво… Это, конечно, о женщине…
– О женщине, – согласилась я… – Или о Боге…
Мирьям внимательно оглядела накрытые льняными скатертями грубые деревенские столы…
– Не думала, что так ясно вспомню Пабло… Он был маленький, живчик… Вон там, в углу, стояли клавикорды, два клавесина, по стенам развешаны скрипки, две-три гитары, мандолина, старинная лютня… Здесь даже барочная скрипка была и виола да гамба – чего только ни приплывало в пустынную Палестину! И на столах у той вон стены рядком лежало столько разных диковинных дудок, свирелей, бубнов, трещоток… По этому хламу вполне можно было изучать историю музыкальных инструментов народов всей земли… Мы сюда иногда заходили с мужем… У него были потрясающие способности к музыке, он сразу начинал играть на любом инструменте, даже на таком, который впервые видел…
– Это звучит несколько… фантастично, – заметила я.
– Да-да! – живо отозвалась она. – Однажды в юности это спасло его. В гетто. Герр Менцель, комендант, был страстным меломаном и довольно хорошим флейтистом. Он услышал, как Адам играет на мандолине, и приказал являться на репетиции квартета, который организовал там, в гетто. Но партии мандолины не было в нотах, которые имел герр Менцель, поэтому Адаму пришлось освоить скрипку.
Явилась Ольга с партитурами  меню. Она несла их, обнимая и прижимая к животу, как студенты консерватории носят ноты на репетициях.
Мирьям раскрыла твердые коричневые створы, побежала взглядом по кудрявым строчкам, набранным псевдо-грузинским шрифтом.
– Послушайте моего совета, – сказала я, накрыв ладонью ее крапчатую старческую руку. – Здешний грибной суп, да еще в такой ливень, может поистине украсить жизнь двум бродяжкам, вроде нас с вами.
Она засмеялась, захлопнула меню и откинулась к высокой спинке стула:
– Идет! Но и выпить что-нибудь, непременно… Некоторое время при участии заинтересованной Ольги мы выбирали между изабеллой и киндзмараули… трижды склонялись в ту и дважды в другую сторону. В конце концов остановились на хванчкаре.
– Я раскрою ваш зонт на кухне, чтобы высох, – сказала Ольга. Затем принесла чайник и две чашки, разложила салфетки… Когда она ушла, я выждала несколько мгновений, несколько тактов мужественно звучащего хорала, чтобы не обнаружить так скоро мой гончий интерес к новому собеседнику, жадный голый интерес, которого я вечно стыжусь и не могу преодолеть…
– О каком гетто вы упомянули? – осторожно спросила я.
– О Гродненском, – ответила она и потянулась налить себе чаю из чайника.
Прозрачная пунцовая струя заполнила ее высокий стакан, который мгновенно запотел, вытолкнув на поверхность сушеные мячики ежевики, смородины и голубики…
– О-о… какой интересный букет… – Она с удовольствием вдохнула пар над стаканом. – Все ароматы леса – как в рекламе!
Нам принесли по бокалу хванчкары – вина чуть более терпкого, чем мне нравится, из тех, что длятся долгим шершавым эхом после глотка где-то в глубине нёба.
Мирьям попробовала, одобрительно кивнула:
– Недурно… немного похоже на кьянти… – И приподняла бокал: – За очарование случайных встреч!
Я пригубила вино и благоразумно отставила бокал в сторону. Все же за рулем, да еще первый день, одна…
– И ваш муж… выжил в гетто, потому что играл на разных инструментах?
Она усмехнулась, ее морщинистое лицо под седым ежиком волос засветилось каким-то клоунским лукавством.
– О, нет… Адам был не из тех, кто стал бы полагаться на немецкую страсть к музыке… Если б вы знали Адама, вы бы не задали такого идиотского вопроса… К тому же, он тогда не был мне никаким мужем. Нам вообще было едва по шестнадцать лет… Такие местечковые Ромео и Джульетта, влюбленные до судорог и не смеющие прижаться друг к другу поосновательней…
– Как! Значит, и вы в то время были в гетто?
– О боже, – вздохнула она, – что вас так удивляет? В то время все евреи в тех местах были если не в армии, то в гетто, в лагерях, либо уже гнили в ямах…
Я вспомнила ее странное заявление о могиле мужа и решила на всякий случай промолчать.
– Но эти музыкальные экзерсисы с герром Менцелем дали ему время. Время, понимаете? Самое важное, самое драгоценное: время. Потому что музыкантов тогда еще не увозили. Днем он музицировал на скрипке, а ночью рыл подкоп из заброшенной кузни… Она была очень удачно расположена – впритык к забору, на отшибе… И знаете, что было самым трудным?
Она усмешливо глянула на меня, словно ожидая вопроса. И сразу же ответила:
– Самым трудным было перед репетициями отчистить ногти. У музыканта руки на виду и не должны вызывать подозрений…
Явилась Ольга с подносом традиционных бесплатных салатов «от дома», принялась расставлять керамические мисочки с зеленью, лобио, баклажанами с чесноком… Положила на угол стола деревянную доску с лавашем.
– Осторожно, только из печки! – предупредила она. Но мы обе немедленно потянулись к источнику благоуханного горячего воздуха и, обжигаясь и дуя на пальцы, оторвали по хорошему куску… Несколько мгновений моя гостья только охала, широко раскрывая рот и ладонью загоняя туда воздух.
– Не увлекайтесь, – предупредила я. – Помните о главном!.. Минут через двадцать грядет божественный суп в окружении грибных ангелов…
– У нас под Гродно были роскошные грибные леса… А что это они поют все время одну и ту же песню?
– Ну что вы… Это уже другая, «Гапринди, шаво мерцхало»… Слышите? Они замирают, сходят на pianissimo  … и вдруг тоска вспыхивает, как пламя в очаге…
– Вот и Адам всегда называл меня глухарем и не понимал, как это можно одну мелодию спутать с другой…
– Вы бежали вместе с ним через подкоп, – сказала я утвердительно.
Она покачала головой, опять таинственно усмехнулась, погрозила мне пальцем:
– Вы хотите пролистнуть половину моей жизни и заглянуть в конец… Нет. Я не бежала с ним… Да, Адам пришел за мной ночью и просил, чтобы я ничего не брала с собой, ничего, шла так, как стояла, – в одной рубашке. Там, на другой стороне, нас должен был ждать с какими-то вещами Федя, сын кузнеца, дружок Адама… Но… мама сказала папе: как так, он еще не просил ее руки, не сватался, не говорил с нами! Нет, Мирьям – девушка из хорошей семьи, а не шлюха какая-нибудь! Она не побежит за ним в одной рубашке!.. Мама всегда была у нас очень… как это сейчас говорят… авторитарной. Это она настояла, чтобы папа согласился войти в юденрат… ей казалось, что так она спасет всю семью… Я видела по папиному лицу, что он не прочь меня отпустить, и я рыдала и билась, как связанная овца… Но ничего мне не помогло… Сейчас даже странно – как это я не убежала с ним… Так просто: повернуться, схватить его за руку и убежать… Иногда просыпаюсь ночами и представляю, как отворачиваюсь от мамы, хватаю Адама за руку и мы бежим, бежим, бежим!.. Я отворачиваюсь, и мы бежим!.. Отворачиваюсь… и – бежим!.. Но тогда я и вправду была хорошей дочерью. Я только плакала, горько плакала… И Адам стоял бледный как смерть и смотрел на меня такими глазами, будто хотел этими глазами унести меня с собой. А мама была – кремень. К тому же она боялась, что мой плач разбудит всех вокруг, и велела Адаму убираться… Он повернулся, ударил кулаком по двери и ушел… И все… И больше я не видела его… До самой смерти.
Из кухни показалась Ольга с подносом, на котором курились две маленькие Фудзиямы…
Я обескураженно глядела в рассеянное лицо старой, явно безумной женщины, перепутавшей все нити своей судьбы: гетто, смерть мальчика, которого она упорно называла мужем, но никогда не была на его могиле, их, очевидно, загробную жизнь в Иерусалиме и даже этот полуподвал со старым музыкальным мастером, возможно, придуманным ею по ходу дела…
Полная чехарда в ее голове с ежиком серебристых волос и меня привела в смятение. Сейчас я уже не знала, как пристойней завершить это случайное знакомство. Да и смирная ли она? А вдруг она подвержена приступам?
Мирьям блаженно склонилась над горшочком, окунула лицо в жемчужный пар, замерла с прикрытыми глазами…
– Боже… – проговорила она. – Что за упоительный запах… Настоящий грибной суп!
Вздохнула и взялась за ложку…
Вновь с крутых беленых небес грянул хорал запредельной любовью, тенор вился, ласкался к басам – то ли прощение вымаливал, то ли пытался удержать ускользающую радость: «Добрый, прекрасный, юный… Благоуханный плод, взращенный в раю…»
– И больше я его не видела до самой своей могилы, – проговорила она вполне деловым тоном.
Я окоченела. Подумала, не попросить ли Ольгу сменить хорал на что-нибудь легкое, из европейской эстрады… Мягко и сочувственно проговорила:
– Понимаю вас…
– Ни черта вы не понимаете, конечно, – спокойно отозвалась она, прихлебывая с ложки с таким аппетитом, таким здоровым удовольствием на морщинистом лице, что вся эта картина показалась мне ошибкой звукооператора, записавшего на бытовой зрительный ряд текст из совсем другой, трагической и безумной киноленты…
– Главное, я сама не понимаю, к чему вам вся эта история. – Она подняла брови, когда-то наверняка длинные и густые, ныне тщательно реставрированные черным карандашом. – И с чего это меня сегодня так развезло… Не с бокала же вина… Если б вы знали, сколько я могу выпить без всякого ущерба госдепартаменту! – И постучала согнутым пальцем по собственному черепу. Ее морщинистая щека смешно, по-детски оттопыривалась справа непрожеванным куском лаваша. – Видели бы вы, сколько выпивали мы с Адамом за вечер в одном ресторанчике в Бергамо… Мы любили там бывать, у синьора Марчелло… Раз восемь приезжали. Если уж есть рай на земле, доложу я вам, то он расположен как раз в Бергамо, на вершине холма, в Старом городе… Здесь можно курить, как вы думаете?
Вот этого еще моей астме не хватало – чтобы меня обкурила до приступа старая сумасшедшая приблуда… Я выразительно замялась, как делаю всегда – чуткий курильщик понимает и смущается, – но она уже достала пачку сигарет, зажигалку… Закурила…
– Ладно. – Она длинно выдохнула, разгоняя ладонью дым. – Вот вам история Адама… Он не любил ее рассказывать, о многом, как понимаю сейчас, умолчал. Никогда не отвечал на мои прямые вопросы, а я сразу умолкала, когда видела на его лице это выражение… знаете, бесконечной усталости… безысходности… не знаю, как сказать точнее, но чувствовала этот миг печенками! А потом… после… ну, когда он исчез окончательно, я обнаружила, что его история похожа на брюссельские кружева – дырки, дырки и сплетения множества нитей… Так вот, он ушел через подкоп и с Федей бежал к партизанам. Но сначала его не принимали в отряд, прогоняли – на черта ты нам, говорили, сопля жидовская, даже оружия у тебя нет… И вот дальше – дырка, очередной узор в кружеве… Как он добыл оружие – не знаю. Вроде бы выследил немца… С полгода сражался в отряде и никогда не знал, с какой стороны следует больше бояться пули…
Потом пробрался в Польшу, оттуда – во Францию… Там несколько месяцев воевал в одном из отрядов Сопротивления и… ну, это опять некая дырка в кружевах, только с тех пор он не любил французов и называл их говнюками… А, вспомнила: однажды, говорит, я оглянулся вокруг и удивился – почему в нашем отряде есть кто угодно – поляки, армяне, евреи, украинцы, чехи… и так мало французов? И с чего это, подумал, я голову кладу за то, чтоб одних говнюков избавить от других говнюков?.. Потом он рассказывал еще кое-что: вроде, спустя много лет те, кто выжили после расстрелов, свидетельствовали о случаях, когда команда «пли!» раздавалась по-французски… Говорил, что была такая дивизия в СС под названием «Викинг», формировалась она в Норвегии, но входили в нее добровольцы из разных стран, то ли покоренные мечтой фюрера, то ли в стремлении к наживе… Эта вечная грязная накипь народов, знаете… жажда крестовых походов, не важно в каком направлении… Так вот, в составе этой дивизии, говорил он, было много французов… Лично я считаю, что подонков хватает у кого угодно, только Адам к этому относился иначе. В этом он был непримирим! Говорил – они своим женщинам головы, головы за связь с немцами брили, вместо того, чтоб у них прощения просить, вояки херовы! Знаете, он потом и в Париже – в Париже! – не любил бывать… А я так люблю Париж… это были вечные семейные скандалы…
Так вот, он решил пробираться в Эрец-Исраэль. Уж погибнуть, говорил, так за своих… Но еще на несколько лет застрял в Европе: в составе этих секретных групп разыскивал и собирал тех, кто спасся из нацистских лагерей, и переправлял их в Эрец-Исраэль на латаных суденышках… Кстати, многие пробирались пешим ходом – через Румынию, Польшу… Вам известно, что с сорок четвертого по сорок восьмой год «Бриха» переправила порядка двухсот пятидесяти тысяч евреев в Палестину? Тебя я даже не высматривал, говорит Адам, знал, что погибла вся семья… И это было правдой… Ну, а потом, когда в сорок восьмом Израиль был провозглашен и сюда хлынули со всех границ сразу пять армий, он воевал здесь… Вы видели, конечно, останки грузовиков, что выставлены вдоль шоссе на Тель-Авив? Их называли «сэндвичи», потому что фанеру обшивали на живульку листами железа… Вот в таком «сэндвиче» Адам возил продовольствие в осажденный Иерусалим… И в Шестидневную воевал, конечно, тоже… Раза три был ранен… А в перерыве успел закончить университет, потом аспирантуру… Адам был выдающимся биологом, это между прочим, профессором в институте Вайцмана, заведующим лабораторией… Ну, а в Войну Судного дня воевал уже его сын Гидеон. Гиди хороший мальчик, сейчас ему пятьдесят пять, у нас вполне приятельские отношения… Вот как раз он и должен был сегодня меня встретить и доказать, что Адам не бросил меня, не смылся к какой-нибудь курве, а лежит как приличный человек в приличном месте… Но Гиди приболел… Сердце у него пошаливает… Надо делать «центур», я уговариваю, а он все тянет…
Из кухни выглянула Ольга – проверяла, не забрать ли пустую посуду, но я взглядом остановила ее, чуть качнув головой. Она молча показала руками – ничего, мол, больше? И так же молча я кивнула на опустевший чайник.
За окном, вровень с нашим столом, возникла кошка. Уселась, уставилась на нас не мигая…
– Мирьям… – проговорила я… – можно я задам вопрос наконец?
– Не надо. – Она загасила сигарету в пепельнице. – Понимаю, о чем вы хотите спросить. Я все расскажу… Знаете, впервые я рассказывала эту историю спустя тридцать лет после расстрела сотруднику музея «Яд ва-Шем». Он был наш хороший приятель и настоял… Тогда у них только закладывали Аллею Праведников, где сажали деревья в честь людей, которые не боялись спасать евреев в том аду… И он уговорил меня, что я должна совершить этот шаг… преодолеть себя… оставить память, сви-де-тель-ство!.. Потому что я свидетель. Я говорила ему: я не свидетель, нет, я покойник… я – дохлятина… Вот тогда мне было худо, в первый раз… Я выталкивала слова из самого нутра, а они не поддавались… Это было похоже на то, как долбят каменистую почву, или песчаную, лесную, всю прошитую корнями деревьев… Да-да… я выталкивала из себя слова, и перед глазами у меня был папа, как он хекал и всаживал лопату в лесную песчаную почву, а она не поддавалась, и он все хекал и бил по корням, и копал, копал нашу могилу… Вот тогда было страшно говорить, вытаскивать это из себя, из земли – на свет божий… Я стала задыхаться, и Адам оборвал интервью, прижал меня к себе и велел нашему приятелю уходить, катиться куда подальше со своей Аллеей Праведников… Но прошли годы… и с тех пор я уже столько раз повторяла этот рассказ самым разным людям, журналистам, ученым, даже на каких-то симпозиумах, где регулярно пытаются осмыслить этот непроизносимый кошмар, который они называют Катастрофой… У меня уже давно это выстроилось в такой, знаете, фильм… тяжелый, ужасный, но сто раз виданный… И не про меня. Я привыкла. Уже не чувствую, что рассказываю о себе… – Она судорожно затянулась последним дымом, со странной гримасой раздавила в пепельнице червячок сигареты и оживленно предложила: – Давайте-ка я так и стану говорить: она  . Ладно? Она, ее, его, их  … В хорошем рассказе нужна некоторая отчужденность рассказчика, не правда ли?
Ольга, улыбаясь, вынесла новый чайник с ягодным отваром.
– Как сегодня наш супчик? – спросила она, собирая посуду. – Понравился?
Ей никто не ответил.
Кошка за стеклом заметалась, пытаясь открыть лапой створку окна. Не могла смириться с зимой…
Мирьям закурила очередную сигарету, я же молча и тяжело смотрела на нее, вдыхая отравный дым и зная, что ночью буду задыхаться так же, как она, впервые рассказывая свою историю…
– Так вот, когда их  выгнали на поляну и они  увидели ямы, раздался вой, нечеловеческий звериный вой… Ямы копали мужчины, их для этого согнали раньше… Она  увидела отца, который продолжал копать последнюю яму… Вокруг стояли полицаи и солдаты с ружьями, герр Менцель тут же, но в стороне… Наверное, этот вой звучал для него, истинного меломана, страшным диссонансом. – Она усмехнулась. – Можно только вообразить, какие он испытывал муки… А затем… затем приказали раздеваться и складывать одежду поодаль, в кучу. И с той минуты все происходящее долетало до нее  – мы договорились, правда? – до нее  … таким, знаете, нереальным эхом ночного кошмара. Потому что ведь этого не могло происходить на самом деле, при свете дня… Не могло! Она видела, как солдат брезгливо поддел штыком носочек на ножке Ицика, ее трехлетнего брата, показывая, что надо снять, и Ицик спросил: «Мама, что, будем купаться? Холодно же…»
Все тонуло в душераздирающем вопле, небо, деревья, поляна с глубокими ямами… И этот вопль стихал и стихал под ударами прикладов, под хруст костей… Видно, сначала был приказ беречь патроны… Потом это стало невозможно, они бы просто не управились  … Началась беспорядочная стрельба, потому что люди заметались по поляне… Взрослые пытались спасти детей, как-то спрятать их… но поляна была такой большой и голой… И те, с ружьями… стали просто оглушать детей и швырять их в ямы… Знаете, что встряхнуло ее  , уже послушно раздетую до рубашки, что как-то разом очистило ее  зрение от пелены, оголило память, сознание до последней, пронзительной наготы бытия? – звонкий детский крик из ямы: «Папа, не сыпь мне песок в глазки!..»
Отец, вероятно, сошел с ума и все поддевал на лопату землю и засыпал яму, поддевал и сбрасывал, весело так, споро… пока солдат не шибанул его прикладом в затылок и он не полетел с края ямы вниз… И тогда она  – мы ведь договорились? – она  рванулась к деревьям, пробежала метров пятьдесят и ощутила сильный удар… упала… но какой-то тенью сознания – а может, это потом всплыло… слышала, как ее  волокут за ноги по земле, бросают на что-то мягкое, теплое и влажное, что шевелится и стонет… И затем на нее  обрушилась тьма…
Внезапно оборвались все звуки: умолк хорал, прекратился ливень снаружи… даже из кухни не доносилось звяканье посуды… Несколько мгновений тишина висела под сводами полуподвала, как бы раздумывая, во что перелиться; так струя вина пробирается по узкому горлу кувшина, чтобы хлынуть в бокал.
И через минуту с улицы хлынули чьи-то голоса, вкатились в калитку, заполонили двор грузинской речью… Им сверху торопливо и радостно отвечала Манана, голосом будто поднимая гостей, зазывая на террасу и в большой светлый зал наверху…
И там уже, внутри, голоса зазвучали раскатисто, звонко, с трехголосным смехом… И сразу же у нас, внизу, мечтательно и тревожно отозвался трехголосием хорал…
Везло нам сегодня – вернее, мне. Очень мне сегодня везло. Я не могла взять в толк – как это никто, кроме нас, не заглянет в это уютное логово, в мягкую полутьму полуподвала, где ласково белеют грубые деревенские скатерти на столах и вновь расцвел виноградник в Эдеме… Наткнулась взглядом на свой бокал с вином и разом все выпила.
– …Вот о том, как она  выбиралась из-под тел, разгребала землю одной рукой – другая онемела, пуля задела плечо… – о том, как бесконечно медленно она  выползала, выплевывая комки глины и песка, задыхаясь, высмаркивая с кровью ледяной ночной ужас… как выпрастывалась из могилы, будто новорожденный из чрева… – об этом я никому никогда, кроме Адама, не рассказывала. И вам не расскажу… Но она  выползла, долго сидела на краю ямы, баюкая раненую руку, и колыбельной для нее  были вздохи этой могилы – та еще шевелилась, волновалась и, кажется, очень жалела, что отпустила добычу… Наконец, она  поднялась и побрела лесом в сторону соседнего села… Шла до рассвета, наконец дошла… но на околице ее  засек патруль – проклятая белая рубашка, хоть и была запятнана кровью и землей, но не вся – выдала в темноте. Крики, выстрелы… она забежала в какой-то сарай – он оказался хлевом – и зарылась в огромную кучу соломы в дальнем углу, у стены. Может, это была… как это? силосная яма… не знаю… Еще минута, две… ее должны были схватить, ведь они видели, куда девчонка забежала… Но произошло чудо. Огромный боров, – он лежал неподвижно у другой стены сарая, нехотя поднялся и так вразвалочку потрусил к ней… подошел и… улегся сверху, накрыв ее своим телом… Через минуту они вбежали – сиплое дыхание, крики, безостановочная тупая матерщина… Стали перерывать штыками всю солому в хлеву, пришли в ужасную ярость… Если б ее нащупали, то, конечно, убили бы, перед тем превратив в раскатанную по полу тряпку… Но боров лежал на боку, не двинувшись ни на пядь… а эти звери в человечьем облике оказались гораздо тупее, чем животное…
Наконец, они выбежали из сарая, решив, что она  выскользнула в темноте наружу… И в то же мгновение боров тяжело поднялся и вернулся на старое место…
продолжение http://www.parichi.by/holokost/20/